А в следующем, 1363-м, ему приключилось еще дважды
посетить свою государственную столицу. Стало известно, что в городе на Клязьме
Дмитрию Московскому назначает встречу новый ордынский посол и тоже... с ярлыком
на великое княжение! Новость смущала и озадачивала, но в княжом совете решилось:
надо ехать. Ехали, как и в прошлый раз, всей княжеской троицей, мал мала
меньше.
Дело выходило несколько запутанное. В Орде с прошлого
года не существовало более единой власти. Хан Амурат, который решил русский
спор в пользу Москвы, продолжал сидеть в Сарае, но ему принадлежал лишь так называемый
«луговой берег» Волги — земли к востоку от нее: заяицкие степи, Мангышлак,
Приаралье. Пространства же на запад от Волги — «нагорная сторона» — именовались
ныне Мамаевой Ордой, по имени того самого темника Мамая, о котором мальчик
Дмитрий должен был слышать во время своей поездки в Улус Джучи.
Мамай действительно недолго оставался в тени сарайской
свары. Не подчинившись власти Амурата, пришельца из Синей Орды, он своею волей
произвел в ханы подвернувшегося под руки принца крови — чингисхановича Авдулу и
теперь от его имени управлял громадным степным краем, простиравшимся от Волги
до Крыма включительно, от верховьев Воронежа до предгорий Кавказа. Он-то — в
пику Амурату — и снарядил во Владимир посла с великим ярлыком московскому
Дмитрию.
В Москве рассудили, что отказываться вроде неприлично,
да и недальновидно. Конечно, Амурат, когда дотечет до него слух о принятии
московским князем второго, Мамаева, ярлыка, не порадуется. Но времена теперь
все же не те, чтоб русскому человеку молиться на всяк столб. Нынче Амурат в
Сарае, а завтра кто его знае... Мамай же со своим Авдулой к Москве поближе, с
этими и держаться надо поопасливей. Случись что, Мамай, пожалуй, и союзником выступит
против Амурата. Если платить дань, то уж ему, а не Амурату, только еще поглядеть
сперва надо, какую дань-то. Спешить нечего.
Так вспоминалась наука Калиты: по видимости поддаваясь
хитрой восточной игре, нужно и свою славянскую хитрецу держать в уме. Наша-то
хитрость в рогоже, да при глупой роже, а ничего тоже...
Но пока во Владимире принимали и этот второй, вроде бы
уже и излишний ярлык, в Сарай торопились люди с ябедой от Дмитрия-Фомы. Амурат,
как и ожидалось, рассердился, причем настолько, что тут же отменил свое годичной
давности решение и вернул среднему Константиновичу право на великий стол.
Можно было Москве и такой оборот предвидеть, не ждали
только, что суздальский князь так скоро позабудет о своем посрамлении и
обещании сидеть в Суздале безвылазно.
Но, как лишь объявился он вторично в вожделенной
столице, из Москвы снова двинулись по Владимирской дороге тяжкие ряды конников.
Однако на сей раз уже по-настоящему ведомых своим двенадцатилетним великим
князем, благо и путь хоженый, и повадки противника наперед известны.
Всего годок минул, но теперь и волнение с лица отрока
схлынуло, и румянец какой-то недетской обиды горит на щеках; в глазах же первый
проблеск властной уверенности; повод в руке прочно натянут. Летописец так
выразил этот его возраст: хотя и лет-де князю мало, «разумом асе и бодростью
всех старея сый». (Ну, может, и не «всех», тут преувеличение, но кое с кем из
великовозрастных в разумности уже соревновался, точно!)
Провластвовав во Владимире на сей раз всего двенадцать
дней, Дмитрий-Фома опять догадался не ждать прихода московской силы и опять
«бежа в Суздаль». Но сейчас с ним обошлись много строже. Великокняжеские полки
взяли Суздаль в осаду, часть войск была пущена зорить окрестные княжьи и
боярские волости. Таков был военный закон того времени, почти не знавший исключений.
Не от тех ли горестных годин пословица осталась: «Князья сцепились, у холопов
чубы трещат»?
Осада все длилась, хотя и вялая, выжидательная. По тем
же обычаям междоусобной брани поджечь свой, русский город считалось делом
распоследним, к тому могли вынудить только самые крайние обстоятельства. И так
нанюхались, наглотались пожарного дыма, особенно за последние сто лет.
Тем часом к Дмитрию Московскому подоспел человек из
Нижнего Новгорода, от Андрея Константиновича. Тот слезно молил за брата своего
неразумного, за Суздальскую землю, ни в чем не повинную. А тут и городские ворота
заскрипели, выпуская дебелых бояр, которые засеменили к великокняжескому шатру:
суздальский князь просит мира, отказывается от Амуратовой подачки, во всем
отдает себя на волю Дмитрия Ивановича.
Помня предыдущий урок, московское правительство
посчитало, что будет неосмотрительностью с его стороны, если Дмитрий-Фома и
впредь останется при своем уделе, в опасной близости от первопрестольного
города. Поэтому ему было велено выехать в Нижний и находиться пока там — под
опекой старшего брата.
Теми же днями великокняжеский совет отрядил особую
рать в Ростов. Неприятное, но неотложное поручение: уловить тамошнего князя
Константина Васильевича. Ростов, как и все Ростовское княжество, давно уже был
по воле Москвы поделен надвое. Одной частью сейчас правил князь Андрей Федорович,
на помощь которому шла рать, а другою — этот самый Константин Васильевич, родич
московского великого князя (напомню еще раз: женатый на дочери Ивана Калиты
Марии) и до последнего часа союзник Дмитрия-Фомы.
Все никак не мог смириться Константин Васильевич, что
не ему одному Ростов принадлежит. Сколько раз обивал саранские пороги,
выпрашивая ярлык на вторую часть. В последний приезд, год назад, до того
засиделся в Орде, что угодил в самый разгар «замятии», и на обратном пути
какая-то татарская вольница ограбила его дочиста, даже нательное белье содрали
с князя. Иной бы и угомонился после такого сраму.
Подоспев в Ростов, московские люди взяли Константина
Васильевича. Хоть и стыдно было так-то круто обойтись с дядей своим, пусть и не
кровным, Дмитрий внял совету бояр, хорошо знавших норов ростовского строптивца,
и дал согласие на то, чтобы выслали его в Устюг.
Почти одновременно были взяты еще два удельных князя —
сподручники Дмитрия-Фомы: стародубский Иван Федорович и галичский Дмитрий. И
тот и другой лишались своих уделов. Вместе враждовали против Москвы, вместе
пускай и сидят в Нижнем, при Константиновичах...
Будто было что-то в самом воздухе тех дней — вещающее
о близости перемен, о назревании великих новин — тревожных или радостных? Люди
чаще вопросительно оглядывали небо, боясь пропустить начертанные на нем предвестья,
но еще более боясь, когда предвестья эти являлись. В последние лета воздушные
знаменья навещали русский небосклон особенно часто. То в зимнюю стужу вдруг
кровавые облака вспыхивали наверху и накатывали, накатывали огненным потопом —
с востока на запад... А то как-то в осенины, под вечер, месяц в небе погиб, а
остался только кроваво-мутный месячный круг... А то в послеобеденное время
затмилося солнце черным щитом и окружил его червонный обод.
Частым небесным беспокойствам сопутствовали земные,
незримые и зримые. В 1363 году, тем же летом, когда Дмитрия-Фому из Суздаля
выгнали, по всем княжествам виделось, и летописцы в разных городах записали про
очередное знаменье: «В солнце черно, акы гвозди, а мгла велика стояла со два месяца».
Где-то горели лесные дебри, тлели мшаные болота, среди дня не истаивали горькие
туманы. Высохли ручьи в оврагах, ушла вода из малых озер и прудов, донный ил
закоробился и зазмеился трещинами; окаменелая земля звучала под ногой сухо, как
старая кость. Птицы на лету сталкивались в чадной мгле и падали замертво.
Беда вскоре вышла из-под спуда: вспыхнули новые моры в
русских городах. Началось с Нижнего Новгорода (наверняка ведь с торговых рядов,
от низовских купцов?). В то же лето поветрие перекинулось на берег Плещеева озера.
В самом Переславле и по уезду умирало каждый день от семидесяти до ста
пятидесяти человек. Болезнь обнаруживала себя по-разному. У одних вспухала на
теле железа: у кого на шее, у кого под лопаткою или на бедре. У иных же тело
чисто, но вдруг будто рогатиною ударит под грудь, против сердца, либо между
лопаток, и вскоре бросит человека в жар, в кровавый кашель, выступит сырой пот,
напоследок ознобом охватит, крупной дрожью, и так продлится день, другой, редко
кто доживет до третьего.
Перекрыли московскую дорогу на Переславль. Но уже из
Рязани слышно о черной болезни, из Твери, из Владимира, из ближайших Можайска и
Волоколамска.
«Увы, увы! — восклицал очевидец, трепеща в ожидании, —
кто возможет таковую сказати страшную и умиленную повесть?.. И бысть скорбь
велия по всей земли, и опусте вся земля, и порасте лесом, и быша потом пустыни
непроходимыя».
|