Москва при Юрии Долгоруком. Видимо, старая была не только мала, но и обветшала
уже. И огонь, конечно, наведывался на ее стены, и не раз, на свой лад
доказывая необходимость перемен.
Прозвище, полученное этим князем, якобы содержит намек
на его политическую загребучесть: он, мол, живя в Суздале, годами хлопотал о
киевском столе, круто досаждал новгородцам, то и дело затевал воинские походы,
не всегда удачные.
У Юрия руки действительно были долгими, крепкими и...
работящими. В Залесскую землю кинул он своей уверенной дланью не одну Москву, а
целую пригоршню городов. Устье Нерли, впадающей в Волгу, запер крепостью по
имени Константин (позднее в говоре и на письме закрепилось более краткое
Кснятин). У Плещеева озера основал Переславль. На другой Нерли, клязьминской, в
трех верстах от Суздаля, отстроил крепость-замок Кидекшу. В верхнем течении
Яхромы утвердил городок Дмитров. Посредине владимирского Ополья, на низком
берегу медленной Колокши велел отсыпать валы города Юрьева-Польского. К югу от
Москвы Долгорукий заложил на притоке Протвы крепость Перемышль. Едва ли не
самая его великая стройка — Городец на Волге (тот самый, в котором теперь
младший Константинович, Борис, сидит).
Татищев приписывал Юрию создание еще полудюжины
здешних городов, в том числе Звенигорода, Рузы... Кроме того, он поставил на
владимирской земле троицу самых первых тут каменных храмов, и от них началась
слава залесского зодчества. Строительные замыслы и воплощения Долгорукого впечатляют
размахом и продуманностью. Это был удавшийся опыт обживания Междуречья, его
окончательной славянизации. Детям и внукам Юрия оставалось лишь поддержать
заданный разгон строительной машины, что они и сделали. Сначала Андрей
Боголюбский со Всеволодом Большое Гнездо, потом сыновья последнего.
Еще недавно считалось, что московская крепость 1156
года не выходила за пределы старого рва, отсекавшего с напольной стороны мыс
боровицкого холма. Однако раскопки показали, что ров был засыпан именно при
Юрии за ненадобностью. Крепость значительно прибавилась в сторону «поля» (нынешней
Красной площади), но, как и прежде, стены ее шли по кромкам холма, не охватывая
его подножий.
Вонзались в почву заступы, блестела на срезе жирная
земля, где мелькнет горшечный черепок, где ремешок кожаный, где россыпь черных,
на жуков похожих угольев. И совсем не тоскливо, а, напротив, весело было от
сознания, что на этом самом месте роились и прежде обиталища людские, звенело
железо в кузнях, пыхтела каша в горшках, отпотевала смолой свежая древесная
щепа. Выходит, и те люди устраивались тут не наспех, полагали жить долго, удабривали,
ублажали землю своим трудом. И знавали беду, и снова стягивались к родному
пепелищу. Пусть суеверы страшатся, пусть ворожеи-язычницы гадают на угольках,
раскатывая их по решету, долго ли стоять бедовой Москве до порухи. Строиться, и
все тут!..
Юрий умер в Киеве, не увидев новой своей Москвы. А она
пережила его всего на двадцать лет.
Тут начинается промежуток, относительно которого
московская археология почти безмолвствует, но зато летописи становятся
красноречивей: имя «Москва» нет-нет да и мелькнет на их страницах. В лето 1175
года, вскоре после трагической гибели Андрея Боголюбского, один из его младших
братьев, Михалко, выехал из Чернигова во Владимир, рассчитывая занять
великокняжеский престол. Но ростовские бояре уже сговорились с двумя князьями —
племянниками Юрьевичей, и не впустили, его в Залесскую землю. «Ты пожди мало на
Москве», — просили они Михалка.
Но уже в следующем году вместе с братом Всеволодом
(еще не носившим тогда прозвище Большое Гнездо) Михалко — через ту же Москву —
прошел на обидчиков с намерениями решительными. Засевшие было во Владимире
князьки Мстислав и Ярополк позорно бежали.
Наступил 1177 год — год смерти Михалка, венчания на
великокняжеский престол Всеволода Юрьевича и... сожжения Москвы. События
разворачивались так. Схоронив брата, Всеволод решил наказать зачинщиков
недавних козней против его рода. С этим он пошел на Ростов, где отсиживался
Мстислав. Ростовцы двинулись встречь, полки сошлись в окрестностях
Юрьева-Польского, на Липице. Юный сын Юрия Долгорукого здесь впервые показал
свой жаркий норов и бранную заговоренность, — не зря его потом трепетали
половцы и волжские булгары, боялись перечить и соседи-князья, а создатель
«Слова о полку Игореве» посвятил ему нельстивые хвалы как могучему властелину,
способному Волгу расплескать веслами своих воинов.
Всеволод разломил ряды ростовцев, и Мстислав показал
ему спину, сырую от смертного пота. Лишь в Новгороде обсохла на нем рубаха.
Новгородцы, однако, битыми князьями брезговали и потому погнали от себя
Мстислава с крепким словом. Понукаемый обидами, тот пробрался в Рязань, где
принялся крамолить князя Глеба — своего дружка по недавней козни во Владимире.
И вот в осень 1177 года Глеб собрался напакостить липицкому победителю. Целью
набега была избрана Москва. Давно уже раздражала она рязанцев — и водный путь
на север, к Новгороду перекрыла, и дорогу из Киева во Владимир держит под
надзором, и села к югу от себя уже прибирает, скоро, глядишь, к Лопасне руку
протянет, а там и к Коломне. Глеб тогда, по слову летописца, «пожже Московь
всю, город и села».
Всеволод ринулся на пожарище. Можно представить, какие
чувства клокотали в нем при виде осрамленной отцовской крепости. Оставив
смрадный холм за спиной, войско устремилось на Коломну. Но там разведка донесла
Всеволоду, что Глеба нет в Рязани, что вместе с Мстиславом и половецкими наемниками
тот глухими муромскими лесами прошел грабить Владимир.
...Только в окрестностях своей столицы настиг Всеволод
погромщиков. Он был гневен в сече, но отходчив. Зато горожане, разъярясь при
виде взятых в плен Глеба, Мстислава и Ярополка, потребовали у князя выдать всех
троих на правеж. Как мог, Всеволод противился вечевому буйству. И все же толпа
настояла на своем. Отбитые у стражи, Мстислав и Ярополк были ослеплены. «Глеб
же рязанский в погребе и умре».
Так была отомщена Москва.
Москва при Всеволоде Большое Гнездо. Трудно сказать, сразу ли взялся Всеволод за
восстановление Московского Кремля. Были у него в те годы и иные срочные заботы.
Укреплял свои северо-западные рубежи строительством города Твери; затем
несчастье заставило и о стольном Владимире позаботиться. В 1185 году город
погорел страшно (среди урона одних церквей насчитали тридцать четыре). Начались
многолетние восстановительные работы: возвели обширные деревянные стены, а
внутри их — вокруг Успенского собора — выложили белокаменный детинец (на
него-то и обратит внимание юноша Дмитрий, будучи во Владимире). Одновременно
Всеволод заложил новую деревянную крепость в Суздале, а немного позже — в
Переславле. Придворные зодчие возводят во Владимире два дивно украшенных
каменных храма — Дмитровский и собор Рождественского монастыря.
О Москве во все эти годы книги молчат. Лишь в
летописной статье за 1207 год, когда Всеволод предпринял большой поход против
Ольговичей, разорявших вместе с половцами русскую землю, упомянута Москва как
место встречи великого князя с сыном Константином, — тот привел с севера ополчение
новгородцев и ладожан. Отсюда после недельных сборов рати пошли по хорошо
уже ведомой им дороге на Коломну.
Через два года Москва снова упомянута, теперь — по
поводу разбойных действий князьков-соседей, которые «повоеваша около Москвы» (и
на это «около» обратим внимание), по тут же исчезли, как лишь Всеволод послал
на них своего сына Юрия.
И то, что ходили грабители «около», а к самому городу
не подступились, и то, что Всеволод с Константином простояли в Москве целую
неделю с большим войском и ополчением, свидетельствует: город к этому времени
уже снова возродился и имел надежные оборонительные сооружения, никак не
меньше, чем при Юрии Долгоруком.
Еще одно косвенное указание на то, что Москва
Всеволодова в это время уже стояла на своем привычном месте: в год его смерти
(1212) Константин посылает своего брата Владимира «из Ростова на Москву». И
тот, «пришед, затворися в ней», чтобы переждать, пока старшие братья выяснят,
кому владеть отцовым столом...
Но и эта Москва, третья по счету, пережила своего
строителя ненадолго — на двадцать с небольшим лет.
...Пока ладно звякают плотницкие топорики, пока
беззаботно лопушится ботва в посадских огородах, пока князья пьют меды в
прохладных сенях и пересчитывают взаимные обиды, змей огненный уже резвится в
азиатских песках. Как будто и нет ему дела до иных мест, но вдруг замрет на
миг, повернет твердые ноздри в сторону, откуда наносит порывами нежное звучание
непохожей дразнящей жизни.
Золотая чаша русского бытия, полнишься ты по самые
края, как светлое озеро, обласканное до дна лучами. Бывало, и рябь тебя
тревожила, и залихватски расплескивалась влага от избытка сил. Но такого еще не
было, чтобы подполз толстый гремучий гад и обвил туловищем рукоять, и навис над
чашею черным дышлом, и дохнул на нее пламенем и гарью... Что ж, на миру и
смерть красна. Когда все вокруг заполыхало — и Рязань, и Владимир, и Суздаль, и
Муром, и Нижний, и Переславль, и Ростов — пришлось и Москве гореть со всеми.
«Тое же зимы, — сообщал летописец в 1237 году, — взяша
Москву Татарове, и воеводу убиша Филипа Нянка за правоверную христьянскую
веру... а люди избиша, а град и церкви святые огневи предаша, и манастыри вси и
села пожгоша».
|