Люди, люди и еще люди нужны были великому князю
московскому и владимирскому.
Лес и луг сами себя обиходят. Деревья сами схоронят
хилый подрост или ветхих своих старцев. Луг сам, без человечьего надзора,
засеет себя новым семенем, не даст укорениться сорной траве. Но полю,
взоранной, растревоженной сохою земле без людской постоянной заботы не жизнь.
Следит за полем хозяин, не жалеет доброго семени, и оно возвращает ему
сторицей. Но оставь он борозду всего на год, на два, и над беззащитной нивой
вымахает стена бурьяна. А потом от ближних перелесков нанесет сюда ветром
всякой шелухи, укрепится в старых бороздах сорный березняк, и через несколько
лет уже не продраться сквозь подлесок, не сыскать, где золотилась нива, где
торчал двор. Только, может, глинобитное печище не до конца еще развалилось и
укажет на место, в котором люди ютились, грелись у огня.
Какая тоска!.. Надрывался человек от зари до зари,
валил деревья, отволакивал их, подрубал корни у пней, отесывал хлысты на избу,
на сени, на овин, подбирал жерди для тына, прочая мелочь шла в огонь. Вспахивал
обгорелое огнище, горькое на дух, то и дело трещащее корнями. Распушал горбатые
борозды бороной в одну сторону, а потом и поперек. Холодной ранью, пока еще галки
и вороны не проснулись, выходил сеять. И это, казалось бы, самое легкое и
простое — чего там! — бери из торбы полную пригоршню и сыпь со всего замаху —
оказывалось самым трудным. Иной мужик вроде бывалый, и пахарь двужильный, а
рука его в сееве подводит, напрягается чересчур, рвет воздух, семя летит
комками — там густо, там пусто, — а рассып нужен ровный, мягкий, повсеместный,
во всякую пядь чтобы легло зерно. Не зря же зовут мужика не только пахарем, но
и сеятелем. А сколько иных ему нужно умений, чтобы обжить по-настоящему новый
свой надел! И дом сложи, и лавку вытеши, и стол тем же топором огладь, и печь
вылепи... Да не зазевайся, чтоб трава в лугах не перестояла, а скошенная, не
перележала, не сгорела и в зародах не протекла сверху донизу. И к тому же не
все подряд коси-то, что и обкашивай, а не знаешь что, у коровы спроси, сладка
ли ей полынь, мягок ли зверобой, вкусна ли пижма-трава... Да снова не
зазевайся, зерно, глянь, потекло; в свой час его сожни, на гумно свези, цепом
оббей и себя по спине не огрей; на ветерке от половы обвей, да в мех, да
наверх... Глянь, а у тебя еще и крыша не крыта! Вот тут-то и соломка сгодится,
подбери ее ровненькими пучками, чтоб один к одному, и укладывай их потесней,
ряд за рядом. Хорош уклад, сух чердак, сух чердак, бела мука. Про свою жизнь и
назавтра ничего не ведаешь, но избенцо, коли не тронет его огонь, под
соломенной шапкой полвека простоит, и шапка эта — трава, кажись, травой! — лишь
сверху потемнеет, а снизу не истлеет.
Но где тот мужик, и как его имя, и что его труд?..
Люди, люди нужны были Москве. Со времен Дмитриева
прадеда, а особенно деда московская земля много полюднела, ее князья умели
зазвать к себе чужого настороженного мужика, сбежавшего «из зарубежья» — от
нищего князя-соседа, от злого его боярина. Но и по сей день велика была нужда в
крестьянстве. Сколько ведь земли пустошится там и сям, особенно на расстоянии
от дорог и рек!
Крестьяне-старожильцы, сидящие на великокняжеских черных
землях, тянут свое обычное тягло. Княжеским и боярским волостелям, старостам,
соцким строго-настрого наказано своих, московских, крестьян друг у друга не переманивать.
Но приходят и сегодня люди издалека, безлошадные, бессошные, и их надо устроить
при земле так, чтоб захотели тут остаться навечно.
Для крестьян-пришлецов и приберегал Дмитрий Иванович
запустошенные земли и во временный себе убыток сажал их здесь «на свободы».
Слободские жители в отличие от черного тяглого большинства, платящего в казну оброк
или несущего иные повинности, освобождались и от оброка, и от всевозможных
налогов и повинностей на срок, который оговаривала княжеская жалованная
грамота. Сроки были разные: от трех лет до десяти, а то и больше — в
зависимости от степени запущенности земли, богатства или бедности почв,
близлежащих угодий, да и от возможностей крестьянской семьи, садящейся «на
свободу». Получал пришлец и ссуду на обзаведение семенным зерном, скотом,
упряжью и утварью. Со своей стороны он обязывался завести прочное хозяйство —
«поставите двор», то есть избу с сенями, баней и овином, и двор этот «заметом
огородити», распахать пустошь под хлеб, под овощь и как следует «огноити»
огород, унавозить землю.
Так возникала новая деревня в один, два, редко в три
двора, и несколько подобных деревень образовывали слободу. Чаще всего население
деревни составляла одна-единственная семья.
Новосел укоренялся, обсматривался, примеривался к
соседям-слободчикам, к хозяину-князю, к окрестным угодьям; земля рожала и так и
сяк, но все же потом своим он ее орошал, кажется, не зря. Укреплялся пахарь
духом, дети подрастали, бегали уже за сохой; он заводил трехполье: на одном
клину озимое, на другом ярь, третий — черный пар, гуляет под озимь; налаживал колею
к ближним и дальним — верст за десять — пожням; огораживал поля, пажити и стога
от чужого беспастушного скота, да и от своей раздобревшей скотинки, также
ходившей самопасом.
И смекал наконец, и свыкался с мыслью, что когда
кончится срок слободской вольготы и придет ему пора входить в коло черносошной
общины и платить, как и все, оброк, то ничего, потянет. Дело известное: одна
сорока не знает оброка. И самого Адама из рая выгнали за грехи, велено ему
трудиться в поте лица своего. Весь крестьянский мир из года в год тянет тягло,
и вместе, миром-то, общиной, куда легче тянуть, чем самому. В черносошной
княжеской общине и староста и соцкие не назначаются сверху, от князя, но
выбираются на сельском сходе. Община старается не дать в обиду ни старожитного
крестьянина, ни новичка, пришедшего со слободы. При спорах с соседями — будь то
боярское или монастырское хозяйство — община умеет постоять за себя, за свою
землю.
А иных пришлецов князь сажал не на землю, но определял
при каком-нибудь угодье, промысле: соль варить, деготь жечь, муку на
одноколесной мельнице молоть, снимать мед в бортном лесу, промышлять бобров на
плотинах, рыбу вялить, ловить куницу-черницу. Тут работали целыми дружинами с
главным слободчиком, его же князь, как правило, знал не только по имени, но и в
лицо. Приглядывался к человеку, прежде чем отрядить на работы: надежен ли, не
буян, чист ли на руку? Ведь слободчик будет своим людям большую часть года
вместо судьи и волостеля, вместо самого князя. Не распугал бы, не растерял бы
своих подручников.
Было кому внушить великому князю, да и сам он с годами
уразумевал все более, как ценен и нужен ему всяк человек, «честно и грозно»
носящий его, княжью, правду. Счастлив господин, окруженный умными боярами,
совестливыми судьями, находчивыми наместниками, самостоятельными воеводами,
смышлеными волостелями. Лишь бы не завелись между ними склоки, наговоры,
воровство, обиды чернолюдству. Не завелся бы обычай бегать к князю с жалобами
друг на друга, а друг меж другом и князя охаивать. Вот и нужен ему глаз
твердый, вглядчивый, уменье быстро и наверняка выбирать людей, мирить их, когда
свадятся, поклепам не потакать, не унижать подозрительностью, но и не
пренебрегать проверкой, пылких остужать, а вялых подхлестывать, правого не
перехвалить и от виноватого не отмахнуться, награждать по усердию, а не по родовитости,
принимать всяк совет, но не действовать ни по чьей указке, гнев свой угнетать,
а и в радушии знать меру, с мудрыми быть простым, с простыми мудрым. И еще: не
радоваться слишком, когда вокруг все радуются, и не впадать в уныние, когда
другие впадают, ибо то и другое чрезмерно. Всегда ожидать неожиданного и этим
ожиданием умерять, уравновешивать и свою радость, и свое горе. Мера — вот
начало и конец его науки. Мера в искренности и в хитрости, в говорении и в
молчании, в решительности и в осмотрительности, в терпении и нетерпении, во
всем, во всем... Стоит чуть-чуть выйти из меры, в самой, казалось бы, малости,
а на другом конце земли целые моря выходят из берегов.
И все это ему нужно было иметь при себе на всяк день и
час жизни: и когда домашних покидает для дел великого княжения, и когда от
трудов властвования возвращается к семейному очагу. Он обязан быть и в дому
своем властелином, и во княжестве отцом. Если не умеет утихомирить собственных
детей, то и с норовистыми боярами не управится. Если не расслышит тихую жалобу
жены, то донесется ли когда до ушей его плач сотен вдовиц? Домостроительство
семейное для князя — только заглавная буква в домостроительстве всей земли.
Первое во втором как семечко в медленно зреющем плоде. Но плода не дождаться ни
ему, ни его потомкам, если он не привыкнет на всю землю смотреть как на
продолжение своего московского двора, а на каждую живую душу, ее населяющую,
как на своего родича, семьянина. Не научится он, не научатся дети его — и
задичает тогда Москва, забудет ее земля, как многих и многое на своем веку
забыла.
|